Неточные совпадения
Прекрасны вы, брега Тавриды,
Когда вас видишь с корабля
При
свете утренней Киприды,
Как вас впервой увидел я;
Вы мне предстали в блеске брачном:
На небе синем и прозрачном
Сияли груды ваших
гор,
Долин, деревьев, сёл узор
Разостлан был передо мною.
А там, меж хижинок татар…
Какой во мне проснулся жар!
Какой волшебною тоскою
Стеснялась пламенная грудь!
Но, муза! прошлое забудь.
Вставая с первыми лучами,
Теперь она в поля спешит
И, умиленными очами
Их озирая, говорит:
«Простите, мирные долины,
И вы, знакомых
гор вершины,
И вы, знакомые леса;
Прости, небесная краса,
Прости, веселая природа;
Меняю милый, тихий
светНа шум блистательных сует…
Прости ж и ты, моя свобода!
Куда, зачем стремлюся я?
Что мне сулит судьба моя...
Он был в
горе, в досаде, роптал на весь
свет, сердился на несправедливость судьбы, негодовал на несправедливость людей и, однако же, не мог отказаться от новых попыток.
В комнате тускло
горит одна сальная свечка, и то это допускалось только в зимние и осенние вечера. В летние месяцы все старались ложиться и вставать без свечей, при дневном
свете.
Так разыгрывался между ними все тот же мотив в разнообразных варьяциях. Свидания, разговоры — все это была одна песнь, одни звуки, один
свет, который
горел ярко, и только преломлялись и дробились лучи его на розовые, на зеленые, на палевые и трепетали в окружавшей их атмосфере. Каждый день и час приносил новые звуки и лучи, но
свет горел один, мотив звучал все тот же.
Я только хочу доказать вам, что ваше настоящее люблю не есть настоящая любовь, а будущая; это только бессознательная потребность любить, которая за недостатком настоящей пищи, за отсутствием огня,
горит фальшивым, негреющим
светом, высказывается иногда у женщин в ласках к ребенку, к другой женщине, даже просто в слезах или в истерических припадках.
Там нашли однажды собаку, признанную бешеною потому только, что она бросилась от людей прочь, когда на нее собрались с вилами и топорами, исчезла где-то за
горой; в овраг свозили падаль; в овраге предполагались и разбойники, и волки, и разные другие существа, которых или в том краю, или совсем на
свете не было.
Солнце воссияло, луна прияла
свет, и телеса крутящиеся
горе образовалися.
И свеча, при которой она читала исполненную тревог, обманов,
горя и зла книгу, вспыхнула более ярким, чем когда-нибудь,
светом, осветила ей всё то, что прежде было во мраке, затрещала, стала меркнуть и навсегда потухла.
Он не раздеваясь ходил своим ровным шагом взад и вперед по звучному паркету освещенной одною лампой столовой, по ковру темной гостиной, в которой
свет отражался только на большом, недавно сделанном портрете его, висевшем над диваном, и чрез ее кабинет, где
горели две свечи, освещая портреты ее родных и приятельниц и красивые, давно близко знакомые ему безделушки ее письменного стола. Чрез ее комнату он доходил до двери спальни и опять поворачивался.
— Да, много
горя и зла на
свете, а я так измучена нынче.
В противоположном углу
горела лампадка перед большим темным образом Николая чудотворца; крошечное фарфоровое яичко на красной ленте висело на груди святого, прицепленное к сиянию; на окнах банки с прошлогодним вареньем, тщательно завязанные, сквозили зеленым
светом; на бумажных их крышках сама Фенечка написала крупными буквами «кружовник»; Николай Петрович любил особенно это варенье.
Иногда, когда пламя
горело слабее и кружок
света суживался, из надвинувшейся тьмы внезапно выставлялась лошадиная голова, гнедая, с извилистой проточиной, или вся белая, внимательно и тупо смотрела на нас, проворно жуя длинную траву, и, снова опускаясь, тотчас скрывалась.
Было около полуночи, когда Клим пришел домой. У двери в комнату брата стояли его ботинки, а сам Дмитрий, должно быть, уже спал; он не откликнулся на стук в дверь, хотя в комнате его
горел огонь, скважина замка пропускала в сумрак коридора желтенькую ленту
света. Климу хотелось есть. Он осторожно заглянул в столовую, там шагали Марина и Кутузов, плечо в плечо друг с другом; Марина ходила, скрестив руки на груди, опустя голову, Кутузов, размахивая папиросой у своего лица, говорил вполголоса...
Тусклый кружок луны наливался
светом, туман над озером тоже светлел, с
гор ползли облака, за ними влачились тени.
Кутузов, задернув драпировку, снова явился в зеркале, большой, белый, с лицом очень строгим и печальным. Провел обеими руками по остриженной голове и, погасив
свет, исчез в темноте более густой, чем наполнявшая комнату Самгина. Клим, ступая на пальцы ног, встал и тоже подошел к незавешенному окну.
Горит фонарь, как всегда, и, как всегда, — отблеск огня на грязной, сырой стене.
В саду, на зеленой скамье, под яблоней, сидела Елизавета Спивак, упираясь руками о скамью, неподвижная, как статуя; она смотрела прямо пред собою, глаза ее казались неестественно выпуклыми и гневными, а лицо, в мелких пятнах
света и тени, как будто
горело и таяло.
Г-жа Простакова. Полно, братец, о свиньях — то начинать. Поговорим-ка лучше о нашем
горе. (К Правдину.) Вот, батюшка! Бог велел нам взять на свои руки девицу. Она изволит получать грамотки от дядюшек. К ней с того
света дядюшки пишут. Сделай милость, мой батюшка, потрудись, прочти всем нам вслух.
В третий день окончилась борьба
На реке кровавой на Каяле,
И погасли в небе два столба,
Два светила в сумраке пропали.
Вместе с ними, за море упав,
Два прекрасных месяца затмились —
Молодой Олег и Святослав
В темноту ночную погрузились.
И закрылось небо, и погас
Белый
свет над Русскою землею,
И, как барсы лютые, на нас
Кинулись поганые с войною.
И воздвиглась на Хвалу Хула,
И на волю вырвалось Насилье,
Прянул Див на землю, и была
Ночь кругом и
горя изобилье.
Там есть
горы, равные нашим высочайшим
горам, горящие пики, и в
горах — мы знаем уже — родится лучшая медь в
свете, но не знаем еще, нет ли там лучших алмазов, серебра, золота, топазов и, наконец, что дороже золота, лучшего каменного угля, этого самого дорогого минерала XIX столетия.
Между Южным Крестом, Канопусом, нашей Медведицей и Орионом, точно золотая пуговица, желтым
светом горит Юпитер.
Бледная зелень ярко блеснула на минуту, лучи покинули ее и осветили
гору, потом пали на город, а
гора уже потемнела; лучи заглядывали в каждую впадину, ласкали крутизны, которые, вслед за тем, темнели, потом облили блеском разом три небольшие холма, налево от Нагасаки, и, наконец, по всему берегу хлынул
свет, как золото.
А американец или англичанин какой-нибудь съездит, с толпой слуг, дикарей, с ружьями, с палаткой, куда-нибудь в
горы, убьет медведя — и весь
свет знает и кричит о нем!
Тоска сжимает сердце, когда проезжаешь эти немые пустыни. Спросил бы стоящие по сторонам
горы, когда они и все окружающее их увидело
свет; спросил бы что-нибудь, кого-нибудь, поговорил хоть бы с нашим проводником, якутом; сделаешь заученный по-якутски вопрос: «Кась бироста ям?» («Сколько верст до станции?»). Он и скажет, да не поймешь, или «гра-гра» ответит («далеко»), или «чугес» («скоро, тотчас»), и опять едешь целые часы молча.
— Я — твое внутреннее слово! я послана объявить тебе
свет Фавора, [Фаво́р — по евангельскому преданию, священная
гора.] которого ты ищешь, сам того не зная! — продолжала между тем незнакомка, — но не спрашивай, кто меня послал, потому что я и сама объявить о сем не умею!
К
свету пожар действительно стал утихать, отчасти потому, что
гореть было нечему, отчасти потому, что пошел проливной дождь.
— Катерина! меня не казнь страшит, но муки на том
свете… Ты невинна, Катерина, душа твоя будет летать в рае около бога; а душа богоотступного отца твоего будет
гореть в огне вечном, и никогда не угаснет тот огонь: все сильнее и сильнее будет он разгораться: ни капли росы никто не уронит, ни ветер не пахнет…
За Киевом показалось неслыханное чудо. Все паны и гетьманы собирались дивиться сему чуду: вдруг стало видимо далеко во все концы
света. Вдали засинел Лиман, за Лиманом разливалось Черное море. Бывалые люди узнали и Крым,
горою подымавшийся из моря, и болотный Сиваш. По левую руку видна была земля Галичская.
Солнце любви
горит в его сердце, лучи
Света, Просвещения и Силы текут из очей его и, изливаясь на людей, сотрясают их сердца ответною любовью.
Все, что есть обратного понятию о гражданине, полнейшее, даже враждебное отъединение от общества: «
Гори хоть весь
свет огнем, было бы одному мне хорошо».
И без того уж знаю, что царствия небесного в полноте не достигну (ибо не двинулась же по слову моему
гора, значит, не очень-то вере моей там верят, и не очень уж большая награда меня на том
свете ждет), для чего же я еще сверх того и безо всякой уже пользы кожу с себя дам содрать?
Райский нижним берегом выбралсл на
гору и дошел до домика Козлова. Завидя
свет в окне, он пошел было к калитке, как вдруг заметил, что кто-то перелезает через забор, с переулка в садик.
Но какое это чувство? Какого-то всеобщего благоволения, доброты ко всему на
свете, — такое чувство, если только это чувство, каким светятся глаза у людей сытых, беззаботных, всем удовлетворенных и не ведающих
горя и нужд.
— Что такое у тебя? Я в окно увидала
свет, испугалась, думала, ты спишь… Что это
горит в чашке?
До
света он сидел там, как на угольях, — не от страсти, страсть как в воду канула. И какая страсть устояла бы перед таким «препятствием»? Нет, он
сгорал неодолимым желанием взглянуть Вере в лицо, новой Вере, и хоть взглядом презрения заплатить этой «самке» за ее позор, за оскорбление, нанесенное ему, бабушке, всему дому, «целому обществу, наконец человеку, женщине!».
У ней глаза
горели, как звезды, страстью. Ничего злого и холодного в них, никакой тревоги, тоски; одно счастье глядело лучами яркого
света. В груди, в руках, в плечах, во всей фигуре струилась и играла полная, здоровая жизнь и сила.
Сумрачная ночь близилась к концу. Воздух начал синеть. Уже можно было разглядеть серое небо, туман в
горах, сонные деревья и потемневшую от росы тропинку.
Свет костра потускнел; красные уголья стали блекнуть. В природе чувствовалось какое-то напряжение; туман подымался все выше и выше, и наконец пошел чистый и мелкий дождь.
На другой день было еще темно, когда я вместе с казаком Белоножкиным вышел с бивака. Скоро начало светать; лунный
свет поблек; ночные тени исчезли; появились более мягкие тона. По вершинам деревьев пробежал утренний ветерок и разбудил пернатых обитателей леса. Солнышко медленно взбиралось по небу все выше и выше, и вдруг живительные лучи его брызнули из-за
гор и разом осветили весь лес, кусты и траву, обильно смоченные росой.
Время шло. Трудовой день кончился; в лесу сделалось сумрачно. Солнечные лучи освещали теперь только вершины
гор и облака на небе.
Свет, отраженный от них, еще некоторое время освещал землю, но мало-помалу и он стал блекнуть.
На другой день чуть
свет мы все были уже на ногах. Ночью наши лошади, не найдя корма на корейских пашнях, ушли к
горам на отаву. Пока их разыскивали, артельщик приготовил чай и сварил кашу. Когда стрелки вернулись с конями, я успел закончить свои работы. В 8 часов утра мы выступили в путь.
Золотистым отливом сияет нива; покрыто цветами поле, развертываются сотни, тысячи цветов на кустарнике, опоясывающем поле, зеленеет и шепчет подымающийся за кустарником лес, и он весь пестреет цветами; аромат несется с нивы, с луга, из кустарника, от наполняющих лес цветов; порхают по веткам птицы, и тысячи голосов несутся от ветвей вместе с ароматом; и за нивою, за лугом, за кустарником, лесом опять виднеются такие же сияющие золотом нивы, покрытые цветами луга, покрытые цветами кустарники до дальних
гор, покрытых лесом, озаренным солнцем, и над их вершинами там и здесь, там и здесь, светлые, серебристые, золотистые, пурпуровые, прозрачные облака своими переливами слегка оттеняют по горизонту яркую лазурь; взошло солнце, радуется и радует природа, льет
свет и теплоту, аромат и песню, любовь и негу в грудь, льется песня радости и неги, любви и добра из груди — «о земля! о нега! о любовь! о любовь, золотая, прекрасная, как утренние облака над вершинами тех
гор»
И вперяя жадные взоры в открывавшиеся
горы, впивая в себя
свет и воздух, внимал я откровению природы.
Многие меня хвалили, находили во мне способности и с состраданием говорили: „Если б приложить руки к этому ребенку!“ — „Он дивил бы
свет“, — договаривала я мысленно, и щеки мои
горели, я спешила идти куда-то, мне виднелись мои картины, мои ученики — а мне не давали клочка бумаги, карандаша…
«Я еще не опомнился от первого удара, — писал Грановский вскоре после кончины Станкевича, — настоящее
горе еще не трогало меня: боюсь его впереди. Теперь все еще не верю в возможность потери — только иногда сжимается сердце. Он унес с собой что-то необходимое для моей жизни. Никому на
свете не был я так много обязан. Его влияние на нас было бесконечно и благотворно».
На столе
горела, оплывая и отражаясь в пустоте зеркала, сальная свеча, грязные тени ползали по полу, в углу перед образом теплилась лампада, ледяное окно серебрил лунный
свет. Мать оглядывалась, точно искала чего-то на голых стенах, на потолке.
В это время солнце скрылось за
горами. Волшебный
свет в лесу погас; кругом сразу стало сумрачно и прохладно.
Уже смеркалось совсем, зажглись яркие звезды; из-за
гор поднималась луна. Ее еще не было видно, но бледный
свет уже распространился по всему небу.
Я встал и поспешно направился к биваку. Костер на таборе
горел ярким пламенем, освещая красным
светом скалу Ван-Син-лаза. Около огня двигались люди; я узнал Дерсу — он поправлял дрова. Искры, точно фейерверк, вздымались кверху, рассыпались дождем и медленно гасли в воздухе.
На нашем биваке
горел огонь;
свет от него ложился по земле красными бликами и перемешивался с черными тенями и бледными лучами месяца, украдкой пробивавшимися сквозь ветви кустарников.
Перекрестился Жилин, подхватил рукой замок на колодке, чтобы не бренчал, пошел по дороге, — ногу волочит, а сам все на зарево поглядывает, где месяц встает. Дорогу он узнал. Прямиком идти верст восемь. Только бы до лесу дойти прежде, чем месяц совсем выйдет. Перешел он речку, — побелел уже
свет за
горой. Пошел лощиной, идет, сам поглядывает: не видать еще месяца. Уж зарево посветлело и с одной стороны лощины все светлее, светлее становится. Ползет под
гору тень, все к нему приближается.